Поражение
В психоаналитическом рассказе писателя Ивана Чернышова «Поражение» главный герой вспоминает своих знакомых: один — пустой и ведомый коллега, другая — стервозная начальница-Цербер, третий — старый осёл-рабочий, который вместо нормального ремонта только развёл грязь и сломал окно. Виня всех вокруг в неудачах, герой подчёркивает собственную элитарность умением отделять своё «Я» от окружающих предметов, которого ребёнок при стандартном развитии достигает уже в возрасте года. В процессе размышлений он узнаёт самого себя в навешанных на других ярлыках и жалеет о своей жизни. Что превращает людей в память об их ошибках, которые уже не исправить? Почему свобода заключается в умении брать ответственность за свою жизнь? Как признать своё поражение и выйти из режима психологического автопилота?
Мизинцева Романа Игоревича я знал по работе. Так, а вы уже записываете? Хорошо, да. Знал по работе. Вне работы не общались, разве что по телефону. Какую могу дать характеристику? Ведомый член коллектива. Что знал о личной жизни? Он встречался одно время с какой-то девчонкой. Сам говорил, что не надеется серьезно. Потом мы на эту тему не говорили больше, видно, бросила она его. Что еще про него сказать? С профессиональной точки зрения… что сказать, да, пожалуй, он был зажат, но мне кажется, он был как такой аккумулятор, и ему у нас просто было неинтересно, а если б что его заинтересовало так, чтоб по-настоящему, то, думаю, он бы раскрылся. Хотя… я не уверен. Мы ни о чем таком не говорили.
Я пишу: мы новые постоянно, ты уже не сможешь стать тем человеком, каким был минуту назад. И каждый день — это как отдельная жизнь, а каждая жизнь — как отдельная точка, а точка, как известно, никакой протяженности, никакой длины не имеет, так и наша жизнь, хотя и кажется длящейся годами, в своем целом всегда является точкой, потому что мы никуда передвинуться не можем, мы и сами-то — точки, и более никто.
Комнаты? Да, я когда-то сдавал комнаты. Теперь уже не сдаю. Этого молодого человека я помню. Что вы! Жу-у-у-ук, в самом деле, жук наво… нет, постойте, нет, это другого вида жук — жук-могильщик, знаете такого? Эти вот жуки закапывают труп, скажем, крота, и потом долго им питаются. Вот, и он был жук, у него было много, много денег, но он… ему все было мало, он торговался из-за каждой копейки, всё какие-то халтуры… мы с ним ругались. Но это ведь было давно… он даже и разговаривал-то только о деньгах, без денег ему и слов было жалко, я думаю. В кафе, наверное, он просто говорил: «Вон то», — и пальцем в меню показывал, ему жалко было потратить лишние буквы и сказать название блюда. Я это только предполагаю, конечно. А, погодите, это другой, а-а-а, простите, я перепутал, это другой жилец. Про того я вообще не помню ничего существенного, бесцветный какой-то, как стакан воды, и то не полный, а процентов на шейсят заполненный. Да и вода-то та дистиллированная.
Я сам ушел, только сказал так домашним, что меня сократили. Потому что новая начальница сумасшедшая какая-то. Она говорит: «А кто в субббботу не рабббботает, тот ббббездельник», — с такими резкими, буйными «бэ», как будто она сваи челюстями забивает, а не букву «бэ» произносит. Тот, говорит, «ббббездельник». Так у неё ж это, ни котенка, ни ребенка, мужа нет, детей нет, стерва, одним словом, прости меня, Господи. А приходить вы должны, говорит, к восьми. А у меня, думаю, рабочий день с девяти. Ну, я помалкивал. А другие-то бормочут ей робко так, а как же это мы приезжать будем, сами же знаете, какие у нас пробки не от ума, к восьми-то и не приедешь вовремя, а она: «Пешочком ходите, я, например, пешком хожу», а она живет-то тут же — полтора квартала где-то, ха, да и там у нас ремонтные работы развели, ну, дорожные рабочие, так она сразу сообразила и стала приезжать и уезжать на машинке казенной, шофера содержит, чтоб он ее одну туда-сюда возил, тьфу, ббббардак (а чего, за казенный счет же). А еще говорит: «А у вас рабочий день теперь будет до семи», — вечера, то есть. Да как это так, по ГОСТу же, или где там оно зафиксировано, что до шести, а она, крыса, еще прикатится на машинке-то спозаранку, еще куры в деревнях не проснулись, а она уже стоит в дверях почти что, смотрит, кто приходит, а кто опаздывает, курица-то сама нещипаная, и вечером то же самое, так это получается, что сама она в эти часы не работает, а только Цербером стоит и караулит. Пару баб уволила, ну, а я что, я думаю: вот выкинь-ка еще один кульбит, еще какое коленце, еще какая придурь тебе в башку падет, так я уж не выдержу, перегорю, все тебе в лицо выскажу, стерве.
Смотрел передачу по «Культуре» научно-популярную, переводную: ученые о фотонах рассказывали, что они обнаружили там где-то задержку в пять секунд, и говорят, что это может свидетельствовать о том, что скорость света не постоянна. Я подумал: правильно, не может быть ничего постоянного. А потом понял: вот как они, заблуждения двадцатого века, отмирают — Эйнштейн им говорил, что скорость света постоянна, а теперь ученые в этом усомнились. Атеизм этот, особенно грубый атеизм утверждал: после смерти нет ничего, это постоянное ничто, а я грожу ему пальцем: не-е-е-ет, ничего нет постоянного, даже скорость света если меняется; постоянного быть не может, все меняется, весь миропорядок потому такой печальный, что мне в нём не на что опереться, ничего надежного, постоянного нет. Если бы хоть что-то было вечное, неизменное, пусть бы самое гнусное, пусть бы самое ничтожное, даже если бы это было само ничто, мы бы все с облегчением на него оперлись, на это самое ничто, выдохнули бы и, наконец, смогли успокоиться: вот оно — то, что не разрушится, то, что не поменяется, то, в чем я всегда могу быть уверен. И атеисты ухватились за то ничто, которое тогда, раньше, постулировали: после смерти нет ничего, и как счастливо бы я жил, зная, абсолютно точно зная, что это так, но нет, дорогие мои: не может так оно все быть, где-то тут подвох затесался.
В нашем доме — как в концлагере, мне ещё отец говорил, что там негде повеситься, а негде повеситься было именно в концлагере, я случайно узнал из какого-то фильма, или об этом в «Империи Смерти» писали, но я узнал, и думаю: п р я м о к а к у н а с д о м а. Хотя нет, вру, это отец мне говорил, но не наяву, а во сне пришел и сказал. Тогда я от них уехал на сто девяносто девятом автобусе, со мной еще соседка по даче ехала, рожа красная к а к у З ю г а н о в а. У ней три сына: с р е д н и й б ы л и т а к и с я к, она сетует, её сын Вовка — он безотказный, без выходных работает, без праздников, что-то там по лесу, по лесозаготовкам, зачем она мне это рассказывала, с таким колоритом еще, все возможные наши уродства над языком производила, денег, говорила, НЕ ХВАТАТ, не «не хватает», а НЕ ХВАТАТ, Вовка РАБОТАТ много, но ПЛОТЮТЬ мало, а надо сЕмью кормить, надо ЙИСЬ что-то (не «есть», а «йись»), а я не особенно слушал тогда, я занозу ковырял, точнее, я саму эту щепочку вынул уже, да мне казалось, что нет, хоть и вынул, но вынул-то не всю занозу, а только большую её часть, и там еще под кожей кусок щепки застрял, и я её не слушал, а когда я сам оказался в плену у этого болота, мало того, что я в общем был в жизни в плену, так еще и это болото меня, не подавившись, проглотило, и я понял: никуда я отсюда не уеду, а они так смешно эту иллюзию пытались поддерживать, сделаешь, говорили, загранпаспорт, съездишь на недельку в Турцию, отдохнешь, что ты, хуже людей, даже спрашивали: «Когда ты пойдешь загранпаспорт делать?», — да-а, пойду, бегом побегу, я думаю, что это всегда в таких ситуациях спрашивают, потому что абсурдно, ведь credo quia absurdum, или как это по-грамотному-то. Я более чем уверен, что к Танталу каждый день приходят и зовут чай пить. А чего это ты не идешь? Видите ли, посмотрите на него, он с нами не идет, нос он воротит, что ли, уж конечно, мы ему не компания, знаем мы таких. Вот так оно и ежедневно, и уже много, много лет, с тех пор, как я научился отделять себя от предметов: стол — это не я, тапочки — это не я, тарелка — это не я, лампочка в коридоре? Это тоже не я.
Ремонт меня совсем из колеи выбил. Откуда столько вещей появилось, что ступить некуда, все вверх дном перевернуто, завалено, и работать совсем не получается. А сверху требуют, вынь им да положь новую программу, вы, говорят, устаревшими методами пользуетесь, а я киваю, да не тебе меня учить, думаю, возвращаюсь — раздолбали только все со своим ремонтом, в целлофан все спешно закутали, там банка краски, тут какие-то ломики, черт их дери, зачем они тут, какие-то резаки да шпатели, даже слова такого не знал, пока рабочего не спросил, как эта шутка называется. Шпатель, говорит. Вон че, отвечаю. Запах такой стоит, что голова кружится, а проветрить — особо не проветришь, минус двадцать семь на улице, не так и холодно, да ветер, ветер всего противнее. Окно еще старый осел сломал, вернее, он сломал замок, пластиковое окно если не до конца закрывать, а по диагонали оставлять, то замок сломается, застрянет и толком уж закрываться не будет, я руками щупал, дует, сильно дует, да и телом чую: дует от окна, я тогда вышел в фойе и с дивана подушки себе перетаскал, подоконник ими заставил, темно стало, да черт с ним, свет включаю, а что в фойе там — да кто ж заметит, целлофаном обернули, все в известке, на паласах в коридорах кляксы целые, что вы, что не надо, убрали, а паласы скатать не догадались, ну, и все бело, монитор мне заляпали маленько, рукавом рубашки оттер, с ремонтом с этим… нервов никаких не хватит. Позавчера я на гвоздь наступил, палка с гвоздем под ногами валялась, не увидел, пяткой наступил, ломоть кожи такой достаточно ощутимый содрал, вот уж дурак, в кедах, как школьник, на работе хожу, а пластыри не держат нисколько, секретарша Таня перевязала, а носок на бинт напялить — не напялишь, на пятку тянешь его, бинт с пластырем срываются, а кожа-то тоже надрезалась, но не отпала, ночью во сне загибается чувствительно. А я кофе с утра нахлестался и шоколадки с кофем погрыз, а программа не пишется, все смотрю в дырку между подушками на подоконнике, что там, в окошке, увижу, а ничего толкового и не увидится, так, машины едут да постыдный billboard с с о ц и а л о ч к о й, тьфу, стыдоба. Тогда я назад за стол сел, тупо как-то в пустую чашку смотрел, в ней ложка, привычка: надо обязательно, чтобы в чашке была ложка, иначе пить невкусно — долго Таню к этому приучал, чтоб с ложкой мне приносила. У Тани этой словарный запас до того куцый, что тут и до Эллочки недалеко, ну, вот, например, она все, что ей кажется плохим, непонятным, неудобным, сложным, короче, все отрицательное для неё обозначает словом «Фу», причем это произносится с особым смаком и подмешиванием туда вовнутрь еще гласных, как фуууууоуоу, только О редуцированные, предударные, но и не только это, также, фуууууоуоу — это и что-то нейтральное, но неинтересное, это что-то иногда даже хорошее, но не идеальное в её представлении… короче, я не Миклухо-Маклай, чтоб все это дело в подробностях расписывать, бедно говорила она, в общем, и с другой стороны, вроде не дура, и смышленая, для секретарши даже очень умная как будто, знает там… кого она знает… Азимова этого, все эту Стругачину, все эти фантастики, не коммерческие эти все, а как будто классические, хотя язык мой не повернется чушь эту классической называть, ну, не дура, короче, а все вникнуть не может, зачем наша работа такая, я ей объяснять пытался, что это идея; и наша идея в том, чтобы уж хоть как-нибудь, да на пол-жердочки наверх вскарабкаться, а она глазами хлопает, не понимает идеи, я говорю, за такую идею и умереть не жалко, а она возмущается, как это, ну, умрешь, говорит, и чего? И как? И оно того стоило? Конечно, стоило бы, я думаю, да уж нет сил, да и опасно такое доказывать, я снова поднялся и в дырочку в окошко поглядел, шоколадки с кофем погрыз и работать сел, но не пишется ничего, не сочиняется программа. Вот, вспомнил сейчас, как мы гостей из Перми принимали, я важный разгуливал, все им в семнадцать раз привирал, так, что становилось смешно, до ноздревщины привирал: они пришли, я за столом рабочим как раз сидел, на компьютере маджонг раскладывал, кофеек попивал, у меня бумаги в кофею все ч и с т о к а к у Б а л ь з а к а, я им говорю, здравствуйте, у меня coffee break, я предпочитаю американо семейной кофейни из Денвера, штат Colorado, мне оттуда присылают кофе, дорого, что делать, в рублях выйдет по семнадцать сотен за пачку, ну, тыщща семьсот по-нашему, знаете, они там, в Америке, в сотнях считают, а возраст в месяцах, они, например, не скажут, что ребенку полтора года, а скажут, что ему 18 месяцев, а они не знаю уж, поверили — не поверили, так-то я, конечно, за сто рублей в мягкой пачке дешевой землицы какой-то купил с пылью дорог Бразилии, хотя вряд ли и Бразилии, под Липецком поди насыпали где-то. Пыли-то мы в глаза напустить умеем. У нас с детства так, переборщить, переиграть — это народная черта наша, посмотрите, как маленькие девочки в самодеятельности участвуют, я как-то по долгу службы на детский спектакль ходил, а то мамаши в таком восторге (от своих только чад), так они там постановку какую-то… че-то… забыл уже, там какой-то повар, какой-то король, какая-то девочка-крестьянка, и она чуть ручку не целует корольку этому, так переигрывает, и надо, я думаю, тут переигрывать, да у нас-то оно везде так: то и актерство, где переигрывают. Вот опять на какую-то глупость отвлекся, а программа-то не пишется. Ну, будем аутотренинг тогда устраивать. Повторяй: я молодой. Молодой. Успешный. Успешный. Начальник. Начальник. А тут вдруг рабочий, громыхая стремянкой (стремянка тоже в извести вся) заходит, меня не спрашивая, будто и нету тут меня, и лезет наверх чего-то там приделывать между потолком и стеной, на углу как раз, типа накладки что-то. Ну, я обиделся, вышел в коридор, с подчиненными поругался насчет ремонта этого проклятого, да домой поехал. Пускай сами программу пишут, я завтра приду, предложения четыре перепишу, и сойдет, все равно все для галочки делается.
Но все же жалко, я смирился, но мне жалко, что так сложилось, что мне раздали плохие карты, что лотерейщик без спросу переложил мой билет, и теперь уже переигрывать незачем: пустое. Какой я был человек (потому что уже был)? Homo Какойтос. Как-то в учительской заметил директиву, или что там спускают. Так и я. Я в школе, я дома, я в музее, я — физическое, я — эмоциональное, я — память, я — имидж, я — обаятельный, я — член коллектива, я — без вредных привычек, я — в работе с информацией, я — культурное самообразование, я — по Фрейду, я — могу быть, я — надо, я — индивидуалист-коллективист, я — умения саморегуляции, я — в режиме психологического автопилота, я — нравственная основа саморегуляции, я — верующий. Мне белый билет полагается.
Я неверующий и я без Фрейда. Я весь превратился в память о том, что плохо и чего уже не исправить. А что плохо? Я плох, я тянул слишком долго, но времени, наверное, все же не зря прошло слишком много, это было невыносимое время, но это было время, которое есть, и которого больше не будет. Ведь я пришел к выводу, что освобождение, которого я никогда раньше не заслуживал, я теперь наконец-то заслужил и потому обязан им воспользоваться, должен за эту возможность ухватиться, потому что до этого ко всему, что мне жизнь предлагала, я не притрагивался, и у меня больше нет морального права продолжать все снова и снова переносить до бесконечности, потому что это право превратилось в своего рода долг, непогашенную облигацию, данную самому себе, и теперь пришло время рассчитаться по долгам, потому что теперь я свободный человек, и моя жизнь теперь принадлежит мне, поэтому я её забираю и буду жить уж как смогу, зато сам, сам страдать, но и сам нести за себя ответственность, более того, я перепоручаю себя себе самому именно потому, что когда-нибудь весь мир, против которого я был вынужден, не имея ни сил, ни желания, бороться, навсегда исчезнет для меня.
Иллюстрации: Екатерина Спиринцова